И капли жалости или сочувствия не оказалось в душе при известии о гибели человека, может быть, много обещавшего выполнить в жизни и брошенного на произвол разбушевавшейся стихии!
Жизнь! Как ты темна и слепа! С закрытыми глазами рождается человек, и слепой бродит он по твоим, жизнь, темным дорогам, и слепой отходит он в землю, кто бы он ни был — чест-ный ли гражданин, совработник и спец, и начальник милиции, и сотрудник чека, фальшивомонетчик и вор, белогвардеец и де-зертир, и бывший, наконец, поручик Журавлев!
И тогда не все ли равно, какая земля засыплет его уже безымянное тело, поставят над телом этим крест или мавзолей, или только травой зарастет безвестная могила — все равно на-всегда прекращаются всякие счеты живущих на свете людей с мертвым поручиком Журавлевым.
Я уже поставил слово конец, полагая, что повесть моя, как и жизнь Журавлева, окончена, как тот же самый неожиданный стук в дверь, использованный, кстати, всеми романистами, за-ставил меня встать и открыть таинственному незнакомцу.
На этот раз он пришел с вполне определенной целью. Тща-тельно перечитав мою рукопись, — а рукопись эта была много объемистей предлагаемой теперь читателю, — он сказал:
— А я бы написал это несколько иначе!
И если вы, читатель, посетуете, что я, обещав вам повесть с лирическими отступлениями, часто даю только эти лирические отступления, то могу в оправдание свое сказать, что самая по-весть вычеркнута незнакомцем.
Правда — я мог бы закончить ее так, как хочу, но и тут встает тот же самый вопрос:
где, собственно, кончается повесть о днях поручика Журавлева? И кончается ли она смертью? Не будет ли он и дальше влачить скорбное свое существование?
Я кончил. Опять закрываю глаза. Вот опять — сырая осен-няя ночь, и книга, и лампа с зеленым абажуром.
И лежат передо мною все пути, что раскинула жизнь, и идет по этим путям младший унтер-офицер Иванов, и видит меня, и говорит:
— Я тебя знаю!